Роман с простатитом Александр Мелихов

У нас вы можете скачать книгу Роман с простатитом Александр Мелихов в fb2, txt, PDF, EPUB, doc, rtf, jar, djvu, lrf!

Открываем новый книжный сезон. Десять важных книг весны. Несбе, Кабаков, Моррисон, Яхина, Макьюэн. Тема апреля 7 О мечте, о любви, о судьбе обложка. Куриный бульон для души обложка. Книги из серии Большая литература. Испытание верности 1 рец. Книги автора Мелихов Александр Мотельевич. Похожие на "Роман с простатитом". Антикризисный роман 10 рец. Если вы обнаружили ошибку в описании книги " Роман с простатитом " автор Мелихов Александр Мотельевич , пишите об этом в сообщении об ошибке. У вас пока нет сообщений!

Рукоделие Домоводство Естественные науки Информационные технологии История. Исторические науки Книги для родителей Коллекционирование Красота. Искусство Медицина и здоровье Охота. Собирательство Педагогика Психология Публицистика Развлечения. Камасутра Технические науки Туризм. Транспорт Универсальные энциклопедии Уход за животными Филологические науки Философские науки. Экология География Все предметы.

Классы 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Для дошкольников. Каталог журналов Новое в мире толстых литературных журналов. Скидки и подарки Акции Бонус за рецензию. Впрочем, как-то, по старой памяти прижавшись лбом к холодному стеклу, я вдруг понял, что снова могу творить собственный мир — в одном и том же видеть разное.

Фонари в тумане светились сказочными одуванчиками, желто-красные отражения светофора дружно змеились на асфальте лоскутом подстреленной радуги…. И тут я лбом почувствовал потрескивание стекла, — еще бы чуть-чуть — и звон отточенных осколков, теплососущий туман, заглатывающий мою нору, бесплодные поиски стекольщика, бесконечная беспомощность — почему бы и не на годы? Вы скажете, я сумасшедший? Нет, я просто ненормальный — я чересчур чувствителен и честен в сравнении с нормой.

Солнце до того ослепительное, что можно вообразить, будто это какая-нибудь Ривьера, Флорида, Гавайи. Прибой, ухая о парапет, взметывается ввысь блистающим петергофским гейзером и — шшухх!

Под парапетом обронены окатываемые разыгравшимся морем великанские бетонные кубики, обросшие нежной зеленой бородкой семнадцатилетнего водяного.

Малахитовая бородка при первом прикосновении ласкает подошву медузисто-скользким языком, но, прижатая к неколебимой бетонной основе, становится надежной, как асфальт — как ваша мускулистая плоть… Но почему все внезапно сделалось непонятным и безумным?.. Что-то зелено-полированное заслонило горизонт, и левый локоть неудобно прижат к животу, и звоном наполнилась вселенная, и верхняя губа утратила существование — а сообразительный язык уже и без вас успел отыскать на месте чистенького, гладенького зубика страшный раздирающий зубец.

Материя нам не повинуется. Вернуться на мгновение назад так же невозможно, как переменить эти насмешливые взгляды на испуганные или сострадательные…. Не этот ли бритвенно-острый обломок зуба незаметно чиркнул по натянувшемуся горлышку моего правдонепроницаемого костюма? Она не удостоила даже присесть — лишь слегка согнула умело тронутые отечностью, чтобы не испортить иссохлости, ноги со следами какого-то отвратительного загара: Но совсем неглубокая расселинка врезалась в память угольной щелью, словно какой-то вошедший в раж нечистый подросток может быть, даже я сам добрые полчаса в этом месте протирал бумагу грифелем.

С тех пор, несмотря на сопутствующую гримаску брезгливости, так и торчало… Совершенно неуместный каламбур! С тех пор так и стояло… Да что за фрейдовщина! Торчало в голове, стояло в глазах, и стояла именно она, не отдельная ее запчасть, а конкретная баба, и даже с головой, каждое завитое колечко которой было охвачено светящимся лысеньким колечком. Отчаявшись от нее отделаться, я попытался перекормить Его ею до тошноты и кончить дело дружеским рукопожатием — но добирался лишь до ломоты.

Да, я был еще как способен вожделеть к реальной женщине. Мой дух, униженный пневматикой и гидравликой, снова пытался прорвать фронт всесильной материи на единственном доступном участке — географическом. При этом компенсаторную тягу к дальним странам я пытался утолять гомеопатическим просом турпоходов. Биологиня, похожая на востроносенького белобрысого пастушка, сделалась моей женой, оттого что обожала пустыню и заливистее всех хохотала моим остротам сексуальные тревоги отнюдь не повергали меня в беспросветную мрачность.

Мы помирали со смеху от всего на свете: Сдобренные вложенной под язык смешинкой, наши ласки обрастали такими ракушечными слоями уморительных приключений, что под ними было не разглядеть нагого днища: Мы оба удержались в пятерочниках не считая моей традиционной пересдачи по ленинизму , хотя кидались веселиться каждую уединенную минутку: Правда, и кровать почти никогда не выпадала нам на целую ночь.

Она полетела в Каракумы на ящериц — я двинул на Ямал. Мои друзья-шабашники вместе с топорами затарились и огненной водой — обменивать на моржовую кость и золотой песок. Половину — под единственную алую каплю маринованного помидора, — чокаясь кружками через спинки самолетных кресел, мы прикончили еще до. Еще помню бешено несущуюся землю в эмалированной воронке, куда я низвергаю багровый а всего-то одна помидорная капля! Гулажный Котлас, вечные клубы остервеневшего затрапезного люда у вечно недоступных билетных касс, озаренных, однако, моей веселой бесшабашностью.

Воскресшие из мглы детства вагоны, смертный сон вповалку и пробуждение среди мшисто-зеленой долины, протянувшейся — кит за щуренком — вслед за увертливой речушкой, провилявшей меж грудами исполинской гальки Полярного Урала, ссыпанной с каких-то поднебесных самосвалов. Приземистые, порывисто кривляющиеся березки — я сижу на выдвинутых волевым подбородком допотопных ступеньках и обалдеваю, обалдеваю…. Ирреально светящаяся ночная Обь, мазутный кубрик левого буксира, бесстыжий бакшиш за перевоз, за мерзейшую водяру из угольного ящика, тающая на языке нежно среди хамства просоленная рыба, разрываемая черными пальцами, — нельма, напоенный хорьковой злобой полуматрос-полубич — пульсирующее ядро веселой бесшабашности все превращало в диковинное и дьявольски забавное.

До небес заполненное светом безмолвное царство сна — Салехард, спящая Обь под обрывом, драные деревянные тротуары, звонкие, как ксилофоны, шайки беззлобных косматых псищ, косые, обветренные, обмороженные — куда забывшему меня Усть-Нарвскому другу! Они отдают целых осетров и расшитые бисером оленьи бурки стоит в ушах мяукающее: Но если поторговаться, могут отдать и за флакон одеколона.

Рассекая форштевнем Губу, мы окончательно побратались, смешав свое семя — веселость все превозмогает! Легчайшее — утренний бриз с помойки — дуновение корысти разом обращает озорство и молодечество в пакость: Бросив початый заработок, я молниеносно свалил в Салехард, провожаемый разинутыми ртами дружков, не предполагавших во мне такой щекотливости.

Невыносимый комариный зудеж в дебаркадере, засыпаю на ветерке, зависнув над водой на перекладинах наружной чердачной лестницы затопленного деревянного пакгауза. Приличные суда, чумазые буксиры, основательные самоходки — лайбы — стадом млеют на солнце под обрывом. Капитан — даже в поту и под газом — в присутствии жалюзи и красного дерева молод, довольно элегантен и милостив. Я присаживаюсь на кормовом люке.

Распустивший пьяные слюни крайне небравый старпом в невыразительной рубахе с чужого плеча, штанах с чужого зада — я давно изумлялся самоотверженцам, довершающим дело природы козлиной бородкой под козлообразной физиономией.

Не знаю, чем его больше обидел капитан — словами или элегантностью. Деловито постукивая, мы шли кормой вперед прямо в борт высоченному черному гробу, из старомодно круглых многоглазых окуляров которого на нас смотрели доверчивые женские лица, как и я, полагавшие, что старые речные волки получше нас, сухопутных крыс, знают, куда и как надо рулить.

Доверие на женских лицах не дрогнуло, но я почувствовал некоторое сомнение. Не успела после всех положенных проклятий и угроз душа расправиться на неохватной шири, бухнул выстрел, и над головой у меня просвистела дробь: Зазвенели по палубе, засверкали золотом стреляные гильзы, блеснула пара непочатых. К бретеру кинулись, он повел двустволкой, словно блуждающим взором, сметающим всех со своего пути, будто рейкой стружки с верстака.

Я до чего интересно!.. Отступающие горбы Полярного Урала синели все прозрачнее и прозрачнее, палуба опустела, я пролез в свитер, отвлеченно дивясь, до чего низко сидит корма, до чего близко бурлит неустанный бурун. Но не сухопутным же крысам…. Но когда вечерние барашки стали закатываться на палубу, я снова почувствовал сомнение. Вся команда валялась пьяная в хлам, на ногах были только пацаны-практиканты из Омского, что ли, речного училища.

Я все косился в сторону люка, калившегося, как электроплитка, мрачной малиновой зарей: Потом мой кореш отвел меня в свою каютку-купе — уж такое было умиротворение улечься в сухое! Я всегда вспоминаю его с нежнейшей благодарностью, но не ловите меня на слове: И отсиживаться бы мне в этом металлизированном гнездышке до самого Ханты-Мансийска, если бы я не прельстился гомеровским именем Мужи.

Немного пометавшись, я увидел с серебристых мостков, окружавших приобские амбары на сопливых сваях, баржонку-самоходку, поблескивающую, подобно бульдозерному ножу, исцарапанной стальной наготою, тупо обрубленным носом напоминающую башмаки на памятнике Крузенштерна, куда я ходил проникаться вереницей корабельных силуэтов. Пьяный половец в тельняшке бешено разматывал причальный канат. Драная сталь, увлекаемая быстрым течением, заскользила вдоль мостков. Ничего не понимая, я успел допрыгнуть грудью на борт.

Наконец Делон со смущенной улыбкой, на четвереньках вскарабкался ко мне и, не обращая на меня ни малейшего внимания, кинулся запускать двигатель.

Я тут семь лет чалюсь!.. Но куда ему было тягаться с неподкупной забабахинской красавицей! Случается, мы целыми часами не произносим ни слова. Видеть беспросветную поглощенность будничным на ангельском личике. Делона так же странно, как знать, что страшенный шрам, располосовавший живот разбойника, рожден глубоко штатской. Комары — истинная язва Севера — что-то особенно не помнятся: Я просыпался на стальной лавке, закиданной тряпьем, от плеска воды над самым ухом — невозможно было поверить, что это снаружи.

Одним движением вымахивал из люка, смущаясь хозяев, делал зарядку: Мне иногда становится досадно, что из-за этого оголтело раззеленевшегося архипелага редко удается хватить настоящей водной шири.

Но когда листаешь лоцманский атлас с масштабом такой крупноты, что в недоверии невольно ищешь закатившиеся нолики, и окидываешь взглядом всю причудливость ровной многожильной сини меж так никогда и не умещающихся на огромной странице ярко-зеленых пятен и загогулин, словно бы в рассеянности вычерченных капризной рукой некоего гения модерна, имевшего в запасе целую вечность….

Я сам подолгу простаивал за штурвалом, околдовываясь, словно игрой пламени или текучей воды, зелеными купами, снова и снова открывающимися из-за других зеленых куп. Править было нетрудно — неведомая рука разметила бесконечность бакенами, створами…. Трудно мне было, как всегда, одно — ждать.

Даешь лево руля — крузенштерновский нос продолжает гнуть вправо; крутишь левей, левей, левей, лайба понемногу начинает воротить нос от берега, пожалуй, пора бы и остановиться, а она все разворачивается да разворачивается, понемногу начиная нацеливаться на другой берег протоки. Снова бессилие перед металлоломом обстоятельств! Иногда в рассеянности мы теряли свою пунктирную тропку и подолгу блуждали среди зеленых облаков, плывущих в синеве. Наползали на мели, спрыгивали в воду помогать винту я платонически тревожился за обнаженное мясо в своих опустошенных чирьях , выводили наш плавучий самосвал на чистую воду.

Постукивала моторка, небритые рыбачки меняли рыбу на солярку. На косой самосвальной палубе у нас всегда стояло цинковое корыто с крутым рассолом-тузлуком, где вылеживались распластанные развертки рыб. Потом правый берег вознесся ввысь, вооружившись зубчатой таежной стеной, а левый где-то далеко-далеко так и влачился понизу.

В очередном коконе я настолько окреп, что сентиментально купился словом Октябрьское родимая Механка… и расстался со своими благодетелями, так и не узнав их имен, оттого что они ни разу не поинтересовались моим. К вам также не имеет касательства и ваш крестец, обратившийся в один сплошной синяк. А вдруг не красоты, а простоты всю жизнь искал я в своих метаниях?

Нет-нет, все мои порывы и выходки были попытками прорвать власть материи, выйти сквозь хоть какой-нибудь слабый участок вездесущего фронта, на котором, увы, не было слабых мест: Тобольск — сколько совершенно лишних деревянных выкрутасов на такой простой вещи, как изба!

Две чугунные плиты — Барятинский,. Меня неудачно ограбили в Красноярске — ее в Каракумах неудачно укусила гюрза, у меня распухло ухо — у нее… От смеха мы валились с ног — если было куда.

Мои сачки вечно толклись в комнате вокруг чайника с пивом — зато ее девочки регулярно задерживались в библиотеке. А если кто постучится не вовремя, то постоит-постоит, да и пойдет: Каждому — но не отличнице Вере. Когда мы с хмурившейся Верой под мой младенчески невинный лепет распахнули дверь, моя любовь с выражением ужаса стояла на карнизе снаружи, ухватившись обеими руками за подоконник: Бледнея, она чернела, со своими змеекрылыми загорев и выгорев до состояния фотонегатива.

На груди — и ниже — контраст был еще более впечатляющий, насколько можно было разглядеть от шеи под простыней, где было довольно светло: Айседорой Дункан перепархивая через комнату, она всегда что-нибудь на себя накидывала, да и я отводил глаза, когда возникала угроза разглядеть нечто такое, чего нет у статуй, что-нибудь утилитарное, снабженное сфинктером и слизистой оболочкой. Она не была статуей. Все же формально ребенка не захотела она.

Однако в моем предложении руки и сердца она предпочла уже не заметить натянутости: Но и раскатистая свадьба была бессильна перед токсикозом, а когда после нуднейших хлопот и ходатайств деканат ради нас оставил уборщиц без треугольного чулана и мы оказались заперты вдвоем… Нет, втроем с тошнотой. Растерянная тоска стягивалась в один сверлящий вопрос: Поживали мы вроде бы весело, устраивали набитые народом вечеринки, на которых мне не приходило в голову пофлиртовать еще и с ней. На фанерном шкафу у нас в брезентовом мешке трещали хвостами расшитые крестиком змеи, под бесконечно ошпариваемым за его терпимость к клопам топчаном жил небрежно расписанный частью под тигра, частью под стрекозу надменный своей двухаршинностью варан с трехгранным бичом хвоста.

Топили хреново, варан сутками лежал бездыханный — правда, сунутую в безгубый рот ложку он без всякого выражения лица стискивал своими терками так, что на дюрале оставались поблескивающие задоринки. Зато, подогретый на теплящейся батарее, он оживлялся и, все так же без выражения лица, начинал носиться вдоль катетов, силясь взбежать на гипотенузу, или лупил хвостом по стене, рассекая обои. Столь опрощенная — до марксизма-фрейдизма — зависимость от материальных обстоятельств вызывала у меня неоправданное высокомерие.

Но тоскливая скука стояла неколыхаемо, как неподвластный никаким норд-остам мочальный дух швабр. У моей сообщницы уголки губ тоже сложились кислой складочкой. Не насытившиеся еще с предыдущей ссоры, мы алчно бросались в звенящие дискуссии из-за любой дребедени.

Но что по-настоящему ввергало меня в бессильное бешенство — неподвластность духа доводам разума, духа, самодовольно пошедшего под власть законов для скота — она была убеждена, что мы ничем не отличаемся от животных: Намешать уксуса с керосином, генов с гормонами — и получится поэзия!

Мы были сообщники, зарезавшие веселую школьницу, чтобы не поделить мамину холодную котлету из ее ранца. Она полетела в Кызылкум — я двинул на Таймыр. И когда после нашего изумрудствующего лета внизу открылись огромные снеговые пятна среди черного месива, я наконец додумался, чем мы выше животных — у них не бывает запретным, стыдным то, чего им хотелось бы больше всего на свете.

Кызылкуме моя снова любимая взбежала на фальконетовский пьедестал бархана и растаяла в воздухе — только невесть откуда взявшийся варан со значением взглянул на остолбеневшую доцентшу и тоже как сквозь землю провалился. Какой это соблазн — разом покрыть все чужие козыри смертью! До сих пор не люблю хохотать с женщинами. Еще не зная, что я уже вдовец, в своих рваных туристских ботинках, схваченных в ахиллесовой пяте золотой проволочкой, я прыгал по очугунелым снеговым лепехам, пока не отхватил со склада пудовые нога сама выбрасывалась вперед, подобно протезу ботинки рубщика с шарообразными бронированными носами.

И тут вдруг все как с цепи сорвалось: Зато все остальное возносится над землей: На земле — с глубины лопатного штыка — лом оставляет лишь полированные вмятинки. Зато прижатая к ней соплом водопроводной толщины труба, из которой свищет перегретый пар, обращает ее в гейзер, булькающий пузырями в кулак величиной. Рассказывают, где-то в такой гейзер. Стрелка замызганного манометра и при холодной топке стоит далеко за смертоносной красной чертой, а вместо положенных опечатанных клапанов с одной стороны подвешена на проволоке стальная труба, с другой — половинка кухонной плиты.

Если балок бросает в чрезмерную лихорадку, нужно приподнять плиту рукой, пар устрашающе засвищет, превращая балок в прачечную, — и хорош.

Глубочайшей ночью, борясь с соблазном опуститься на четвереньки, бредешь с вахты в заносчивых ботинках — и застываешь над сверкающей сталью Енисея.

По солнцу как бы часов пять пополудни, но сразу видно, что все спит. Корабли на якорных канатах развернуты по прихоти капитанов, но кажется — кого как застиг внезапно павший мертвый сон. На другом берегу начинают набираться синевы прибрежные горы здешний воздух все норовит обвести неоновым ореолом Рокуэлла Кента , но сама береговая кромка заслонена закруглившейся, словно бы вздутой от могучей полноводности холодно слепящей гладью.

Три часа на конторском столе, к которому собираются осторожные крысы. Утром, ополоснувшись, бродить по тундре, заплетенной похожими на корни бурыми кустами, которые однажды вдруг поднялись зеленой опарой, оставив равнине лишь бесчисленные водные зеркальца — под утро над каждым устанавливалась неподвижная подушечка тумана.

Бог мой, как я по ней тосковал — никакого предчувствия не было, что больше ее не увижу. Но может быть, это была просто еще одна ласточка подступающей тьмы, тьмы беззначимости?

Хотя к августу, явившемуся в образе сурового октября, я таки поднабрался простоты. Правда, ко мне в бригаде относились все же с юморком за то, что я не экономил силы: В общество питерских бомжей, перекидывавшихся в очко у бадаевских складов, я тоже вошел равным среди равных: Разовых грузчиков — по возможности кто меньше украдет — надергивал из толпы абитуриентов симпатичный парень в штатском — Арнольд. Я всегда оказывался избранником как у всех здесь, у меня в паспорт был вписан специальный номер для упрощения бухгалтерских расчетов.

Через проходную, кажется, никто не выходил обратно — все бесследно растворялись в этой империи жратвы. К высоченному бетонному забору было прилажено довольно удобное, хотя и шаткое крыльцо из пустых ящиков, по другую сторону ты оказывался на заброшенном кладбище — мне, юному варвару, и в голову не приходило, что там покоится обожаемый мною Некрасов, выучивший меня сострадать тем, кому мне следовало бы завидовать.

У потустороннего крыльца нас встречали заискивающие тетки: И все же я был мужик среди мужиков. Мужик, который на бабьи попытки умствовать: Пил я с большими мастерами этого дела, тратившими на закуску исключительно те суммы, которых уже не хватало на еще одну бутылку. Нализавшись, мы в обнимку стонали Окуджаву и. Городницкого, хрипели Высоцкого, дозволялось и плакать, если при этом рвешь рубаху и грохаешь кулаком по столу, с которого вспархивает небьющаяся тюремная посуда.

Не раз после пьяных рыданий я пробуждался слипшимся в панцирном мешке с незнакомой бабой — с ними было просто: Любовь с мамой у нас с того и началась, что она страшно меня жалела и корила, что я не только пропиваю свой талант, но еще и оскверняю память о любимой: И о чем бы я ни плел, я всегда оказывался где-то в главной глубине хорош и прав.

Но ведь если так долго гуляешь с девушкой, то рано или поздно положено радугой поливать морковную грядку! Моя маскирующаяся от себя фатовская манера. Разрезвившись, я попытался стащить с нее матрац, и она, видя, что ей со мной не сладить, в последний миг вдруг так беззащитно, по-девчоночьи разревелась, что у меня до сих пор сжимается сердце от стыда и сострадания.

Она же, я уверен, давно про это забыла — главный источник ее силы даже не доброта, а дар забвения, дар, в котором мне напрочь отказано. С тех пор она ни на миг не отступала от земного предназначения женщины — превращать смерть в жизнь, хаос в космос, грубое мясо в золотистый натюрморт, вражду в мир, изгвазданную комнатенку в уютнейшее гнездышко, страшный зев могилы в прелестный цветничок. Все, что мне представляется обузой, от которой нужно как можно дешевле отбояриться, для нее и есть настоящая жизнь, исполненная смысла и радости.

Время, потраченное на уборку или обед, она считает вовсе не потерянным, а, наоборот, обретенным. Я-то был, уж конечно, не идеальным — куды! Сейчас смотрю на нее и вижу — ничего с ней такого не было: А вот со мной было. С признательными улыбками робкой влюбленности мы свернули каждый в свой кабинет, каждый с задержанной мочой, возникшей из небытия лишь за роковым порогом.

Белый халат, фатовские усики в шпагатинку, сугубо научный язык: Покуда доктор обменивался шуточками с востроглазым, как на обыске, щуплым морячком противогаз, охваченный рыжими перьями: Доктор, не удивляясь, открыл кран. Тугая струя страстно воззвала присоединиться к ней, но гномик в самом корне упорно не желал разжать свой маленький кулачок.

Вопреки правилам а то еще подменю , меня выпустили в клозет, откуда я быстренько возвратился, придерживая, словно пистолет, горяченький плескучий стакашек в кармане расстегнутого пиджака. Пипеткой впрыскивают какие-то капли в обморочно вялый ротик, всех неприятностей.

Бабе семнадцать лет, я уже с ней лежал, все… Если опять не найдут — засаживаю к херам! Я лежу навзничь на клеенчатой кушетке, мясник, поседелый над кровавыми тушами, требует, чтобы я вновь растянул вялые губки съежившегося шалунишки, влипнувшего в подсудное дело, и внезапно по рукоять погружает в меня полуметровое орудие, назначение которого не могла бы угадать самая извращенная фантазия.

Собравшийся гармошкой на шампуре в мизинец толщиной, мой бедняжка вызывает уже не жалость, а ужас. Трясясь мелкой собачьей дрожью от боли и ирреальности, я слышу, как охает и сдавленно матерится на соседнем верстаке рыжий морячок. На пронизанной ледяным пескоструйным ветром трамвайной остановке, где я в своей курточке корчился от боли и потрясения, ко мне приблизился коренастый идиот, принявшийся раз за разом пробулькивать один и тот же вопрос, который я был не в силах воспринять с содроганием я увидел лишь, что у него элегантно — в духе Генриха Восьмого — подбрита грубая щетина.

С выстраданного трамвая пришлось сползти у общественного сортира. Но первые же капли обожгли такой болью, что я ухватился за каменную бабу на изъязвленной бурой штукатурке. Однако желание освободиться было еще нестерпимей: Так по капельке, по капельке, вроде тех, что раскатываются вокруг сварочного аппарата…. С тех пор я уже никогда не мог до конца освободиться от ожидания: И легкое жжение таки не исчезало, изредка пробуждая тот самый корневой зажим.

Я начинал потихоньку бормотать, уговаривая себя, словно заупрямившегося теленка: Наконец сравнительно недавно теперь для меня это лет семь я ощутил жжение в почти провокационном накале: Ближайший сортир, разумеется, был на замке. До следующего мне было не дотянуть и не хватало воображения вспомнить, где он прячется. Я ввалился в столовку, где с недавних пор оставили только умывальники, и, придерживая дверь ногой, пробил летку.

Ослепленный болью, я все же не промахнулся в раковину с метрового расстояния после этого из умывальника удалили и дверь. Расплавленный металл ночами требовал подниматься раз по десять, причем каждый сеанс требовал немедленного повтора. От недосыпания начало пошаливать сердце, но я лишь злорадствовал: Почувствовал жалость к Нему я лишь тогда, когда Он выдал чай с вишневым вареньем. Но тревога не являлась, покуда я не начал чувствовать боль и после этого дела, которое уже входило в сферу моего духа где-то неподалеку от зон чести и долга — удовольствия в моем скафандре уже давно ровно ничего не весили.

Человеческое неуклонно расширяло свои владения: Вновь утренняя моча, тревожно оберегаемая за пазухой в набитом автобусе. Дома, пытаясь унять жжение теплой ванной, я на пробу осторожненько попытался приоткрыть клапан. Ослепляющий ожог заставил меня нанести бесцельный, но могучий, как у кашалота, удар хвостом, от которого половина ванны оказалась на полу. Ежедневные инъекции, кои нынче насобачились делать в стоячку, как скоту, постепенно пустеющее.

Приступы тоски к тому времени достигли такой силы и бесперебойности, что беспокоиться о мимолетных наслаждениях… Но в целом я и по этой части оставался сносным супругом.

Эпоха зрелости… Отказ от невозможного, примирение с неодолимым, ответственная работа на благо общества и семьи… Но мне из этих десятилетий помнятся лишь порывы к невозможному, бунты против неодолимого и смертная тоска поражений — тоска бессилия перед вездесущим и всемогущим скотством.

Хотя на благо семьи я таки потрудился: Послужил я и на благо общества: Никогда больше я не читал столько великих книг — не с хлипким восхищением оборванца у парадного подъезда, а с распрямляющим чувством единения: Я успевал возить дочурку в зоопарк и с трепетом читать ей Маршака и Пушкина, стараясь не замечать, как она становится все более покорной и печальной.

Старался я не замечать и того, что окружен людьми, которые точно знают, зачем нужна наша наука: И пожалуй, я и в самом деле не замечал, что мною все чаще и чаще овладевает чувство некой тесноты: Это теперь я понимаю, что хоть каким-то подобием хозяина ты можешь быть лишь в собственной норке.

Невозможно освободиться от земной тяжести, мечась по поверхности планеты, — для этого нужно устремиться по вертикали. Но мир материи не имеет вертикалей. Урал, Арал — я раз за разом бросался в мнимые бреши, а материя раз за разом тыкала меня носом в правду.

В видавшем — дух захватывало, какие виды! Но из серых масок глаза раскрывались еще светоноснее — у кого они, конечно, были. Свежак надрывается, прет на рожон Азовского моря корыто! Я никогда не видел шторма при ослепительном солнце: И с такой повергающей в одурь силой не ударило морем, а било и било в нозд… — прочь бесы технологичности!

Когда я был жив, я любил заплывать, покуда хватит сил, — но добраться до их предела я так и не сумел: Подводная вода пружинит в напряженной горсти, лизнет то теплом, то холодком, каждый взмах обращает мир то в царство света, то в ровный полумрак, а когда вывернешься на спину ноги начинают медленное погружение , видишь в бескрайности истошную чайку, лениво поводящую костлявым крылом, а припавший на все тысяча четыре лапы берег вырождается в натянутую мурашиную тропку.

Но если горы — так только они и остаются в мире. И вдруг понимаешь, что ты наконец-то оторвался от земли — чем глубже, тем выше! Но в тот раз скользящий полет обернулся задыхающейся дракой — заныли позвонки, когда я получил в лоб, не успевши сделать нырок перед накатывающимся с вагонеточным рокотом гребнем, заменившим горизонт на верхушке бескрайней водяной горы.

Козлами кудлатыми море полно… Я успел и нахвататься оплеух, и нахлебаться — но болел я все равно за нас обоих, — и я, и море были молодцы! Пантеистический отказ скромной части противопоставлять себя мировому Целому? Нет, доверчивость непоротого щенка.

Я долго не замечал нарастающей тошноты: Но во время очередного взлета я успел поймать не заплеснутым пеной глазом краешек берега и уже не с восторгом, а с тоской понял, в какую даль меня занесло. Я выбрался из прибоя, мотаясь под ударами как пьяный, и опустился на подломившиеся руки.

И тут мне так шибануло в нос морем, что я лишь чудом не вытравил. Перед носом у меня лежал дохлый бычок. Так вот что такое запах моря — это тухлая рыба и гниющие водоросли.

Поэзия оказалась гомеопатической дозой гадости. Бычок — что бычок! Третьего дня он тучами выбрасывался на берег, громоздя трепещущий метровый бруствер, — народ на грузовиках съезжался, греб при свете фар сверкающие сокровища, — главное предательство совершило мое собственное якобы тело: К чему красивые слова — все это только разновидности страха. И страх неясного и далекого надежней всего вышибается страхом отчетливого и близкого: Насмотревшись на самоубийц, с которыми я возился несколько лет, я понял: Поэтому поворотным можно считать тот миг, когда я не просто потерпел очередное поражение в очередной схватке с материей, но открыто дезертировал со свободно предпринятого марш-броска.

Поезд и всего-то с каких-нибудь лишних полчасика продержал нас под бронедверьми — Хаос поигрывал мускулами, не более. Когда-то не только грановитые стены Обводного, закопченные в стиле.

Тюдоров, но и звезды блевотины на перроне пробудили бы во мне ощущение восхитительного контраста, но теперь… Все кругом ворочали предметами — чемоданами, баулами, узлами, тюками, ларями, сундуками, друг другом, друг другом, друг другом…. Подумаешь, фон-барон — от первого же человеческого слова, человеческого жеста, взгляда, улыбки вся моя кожа вспыхнет пламенем стыда за мой — как бы пообиднее выразиться? Ведь это же твои дружки и соседи, тетушки и дядюшки, братаны и сеструхи, которых ты так любил и продолжа… Но невозможно не придираться к тем, кто ходит по твоему лицу.

Вот троица — они же не виноваты, что теперь у них такие заплывшие глазки, — но зачем они способны тускло поблескивать только при виде гораздо более глазастой пены в бутылках с пивом?! Зачем с такой набожностью они держатся за рыжие ломтики воблы?..

Ведь и мы когда-то катались за пивом на товарняках с железом от Механки до строящегося Химграда, — только зачем — зачем?!! Почему им никогда передо мной не стыдно? Они хоть когда-нибудь хоть что-нибудь должны?!. Вскрикнула и прогрохотала с подвывом встречная электричка. Уже в пригородных поездах исчезают вкрапления интеллигентных лиц: Но… предсказуемость и простота — разве это не одно и то же? Неужели я страшусь одновременно и порядка, и беспорядка?.. Мимо гремели заводы и пашни, от стертого до неразличимости ампира Дворцов культуры лучами разбегались улицы со страшными именами: Пролетарская… С какого же седьмого дна рвется на штурм вольных прихотей алчная похоть обожествлять самое скучное и тягостное, что только есть на свете?

Скуки, проспект Забот, площадь Нужды… Нет-нет, успокойтесь, я не смею даже помыслить, что я лучше самого наипростейшего из простых и честных тружеников, ради бога — я в тысячу раз хуже, но мне душно, тесно, рвотно, выпустите меня отсюда, выпустите, выпустите, выпустите!.. Простота по всей Галактике сражается за свое достоинство, готовясь поглотить чудом выбившиеся из-под нее причудливые рифы человеческого — отовсюду наползают марксизмы, фрейдизмы, биологизмы, утилитаризмы: Вынырнув из безбрежности скафандра в тесноту вселенной, я обомлел: Эта шуточка Хаоса, возможно, и показалась бы мне забавной, если бы в тот миг не продирался мимо наш проводник.

Он тоже был не виноват, что у него оттопыренный зад, рыкающая глотка, развешенные губы, — но почему настоящий человек оставил их в лесу, откуда его предки выбрались — ну не может же быть, чтобы только ради жратвы и безопасности!

Но этот скот тоже не был животным: Промолотила по башке еще одна электричка — и до меня внезапно дошло, что, покинув зону их досягаемости, я попадаю в сельву полной непредсказуемости. Но когда я глянул на насыпь сквозь ржавую вязь ступенек, оказалось, что щебень с бурьяном расчерчены скоростью в рыжую и зеленую продольную миллиметровку. И сколько орудий убийства просыпалось здесь из дырявых карманов позевывающего Хаоса… Труба, пулеметным гнездом нацелившаяся тебе в лоб, шпала, уже перешибленная лбом твоего предшественника, кирпичный бой, железный лом — мементо.

Мелькнула полоска воды, затянутая тиной, как патиной, взорвался и замахал перед носом огромными руками мост-Бриарей — а поезд вновь начал поддавать да поддавать… Промчались белые пенки на зелени — выводок какой-то кашки…. Сзади надвигалось скотство, а впереди была всего лишь увлекшаяся гонками невинная материя, лишенная злобы и бесстыдства.

Я изо всех сил оттолкнулся против движения. Взбудораженным слоновьим стадом, искупавшимся в зеленке, на меня летели заросли лопухов. Земля одичало метнулась из-под ног — на третьем безнадежном топе я уже летел носом и — среди зеленых граммофонных ушей увидел — завершающим гэгом — зеленое зевло чугунной мусорной урны, наклонившейся подобно мортире, готовясь принять вместо ядра мою дурную голову.

И — как всегда, когда мне не мешал ум — я сработал безошибочно: Затрещала не голова, а шея. Я поднялся, отчистился от размозженной зелени и поплелся на ближайшую станцию.

Но, едва разглядевши меня в мертвенно-синем свете лестничной площадки такими лампочками брезговали даже воришки , она, вопреки обыкновению, не только не бросилась мне на еле ворочающуюся шею, но чуть ли не принялась гнать меня взашей: Все строится и строится вечный БАМ.

Я никогда не езжу на наших необузданных трамавтоллейбусах травматоллейбусах , этих прислужниках Хаоса, — лучше шагать по-суворовски под дождем и снегом из года определяющего в год решающий, не заметив завершающего, чем корчиться на затоптанном рубчатом полу, колотясь головой об утопленные в грязи болты, когда трамвай, утепленный лишь барашком инея на стеклах, выныривает из сияющей как дура осенней измороси и, впустив нас, осчастливленных, в свое промерзлое нутро, дожидается, покуда мы продырявим свои проездные талоны, чтобы затем злорадно объявить, что он направляется в парк, — нашим бы детям проводить столько времени в парках!

Зато для души я подыскал на диво умиротворяющее занятие: И теперь даже босс признает, что я уже наложил на докторскую. Но меня не выманить из норки, где я хоть на грош, да сам себе хозяин! Когда ломота черной дыры за костяным желобком, составленным из пригоршни собачьих косточек, выходит за пределы привычного, я растапливаю вечную мерзлоту в груди, поднося под нее горячую боль в солнечном сплетении: Иногда хватает до вечера — пока не увижу ее въяве и сострадание не съежится под вспышкой раздражения и обиды.

На первый план выдвигается еще одна каверза железной каменной, дубовой Необходимости — необходимость получать зарплату. Канцелярские уполномоченные мировой бессмыслицы складывают нас вдвое, втрое, плетут из нас шевелящиеся кренделя — но почему все вплетаются в крендель кучками, а я изображаю глубокомысленное чтение в одиночку? Ведь умные уважают меня за то, что я умный, деловые — за то, что не деловой, в обращенных ко мне женских улыбках то и дело вспыхивает нечто гораздо большее, чем простая любезность, но — не надо шить из радуги одеяло — начнется гинекология, претензии.

Минуя пятилетку качества, мы обмениваемся с ученым секретарем полуулыбками посвященных: Упрашивая меня поделиться Чем-то, она смотрела сквозь очки минус шесть сильно уменьшенными глазами раненой лани.

Она была бы красива, будь она мужчиной. Но мне полагалось восхищаться еще и ее докторской диссертацией, которую она страшно переоценивала. Мой муж очень хороший человек, грустно призналась она, когда мы наконец попали в обшитую лакированным деревом прихожую. Я уже знал, как звучит умалчиваемая половина фразы: На ужин гремела в хохломской миске кучка орехов.

Вдогонку к убежавшему кофе подавались холодные пирожки из ближайшей забегаловки. В остатках кофе похрустывали льдинки.